Никто из нас не знает, что он может забыть и что нет. Все мы должны забыть многое. Иначе мы с таким же успехом можем остаться здесь и умереть.
Что остается у людей, захлебывающихся в огненном водовороте войны? Что остается у людей, у которых отняли надежду, любовь — и, по сути, даже саму жизнь? Что остается у людей, у которых не осталось просто ничего? Всего-то — искра жизни. Слабая, но — негасимая. Искра жизни, что дает людям силу улыбаться на пороге смерти. Искра света — в кромешной тьме...
Размышления могут изматывать не меньше, чем напряжённый бег.
У кого они ещё остались, слезы? Они давно уже перегорели, пересохли, как колодец в степи. И лишь немая боль — мучительный распад чего-то, что давно уже должно было обратиться в ничто, в прах, — изредка напоминала о том, что ещё осталось нечто, что можно было потерять.
Термометр, давно уже упавший до точки замерзания чувств, когда о том, что мороз стал сильнее, узнаешь, только увидев почти безболезненно отвалившийся отмороженный палец.
— Ещё вчера ты был благоразумным.
— Вчера давно прошло.
Только в романах встречается дешевая фраза о том, что дух не сломить. Я знал хороших людей, которые были способны лишь на одно — выть как звери. Сломить можно почти любое сопротивление. Для этого требуются только достаточно времени и случай.
Нет, мы не вправе это забывать. Однако, мы не должны делать из этого культ. Иначе мы навсегда останемся в тени этих проклятых башен.
— Это ты их сюда привел?
— Да.
— Иуда!
— Но вы не Христос.
Одной ненависти мало. Чтобы жить, требуется нечто большее, чем ненависть.
Когда убили первого еврея, а суда над убийцами не последовало, они попрали закон жизни.
Странно. Иногда умирает сотня людей, и ничего не ощущаешь, а иногда — один, с которым в общем-то не многое тебя связывает, а кажется, будто это тысяча.
В сутках много часов, а для смерти требуются всего секунды. Много смертей, наверное, скрыто в сверкающих часах, посланных с небосвода безжалостным солнцем.
Если во что-то веришь, страдания не столь мучительны.